Слепой поднялся и, протянув руки вперед, пошел на глухие всхлипывания. И вот опять тянутся к ней эти холодные руки, опять они ощупывают ее лицо, а она сидит и не может шевельнуться. Яков Трофимыч присел на лавку рядом с ней, обнял и припал своей лысой головой к ее груди. Эти ласки были тяжелее вечной брани, покоров и ворчания. Она вырвалась. Сейчас ее сквернили эти руки.
— Нет, не надо… Убей меня лучше! — глухо шептала она. Ничего я не знаю… ничего мне не нужно… Тошно, тошно, тошно!..
— Агнюша, маточка…
— Не подходи ко мне! Я… я… я ненавижу тебя… я сама тебя убью… отравлю… изведу…
— Агнюшка! Миленькая!..
И эта пытка продолжалась целых десять лет, бесконечных десять лет!..
Густомесов выбился в люди из приказчиков одного богатого сальника. Молва гласила, что он ограбил хозяина, когда тот умирал в степи. Это было началом. А затем Густомесов развернулся уже самостоятельно. Он повел широкое дело со степью, скупая сало, кожи и целые гурты курдючных баранов. Неправедные денежки вернулись сторицей, и Густомесов уже немолодым задумал жениться. Для этой цели он нарочно отправился в поволожские скиты и там высмотрел себе сиротку-де-вушку, тоненькую, бледненькую, но писаную красавицу. Ей едва минуло шестнадцать, а ему было уже за тридцать. Вывезя молодую жену на Урал и поселившись с ней в Сосногорске, Густомесов от сального дела оставил один салотопный завод, а поездки в степь бросил. У него был уже свой кругленький капитал, и он пустил его в оборот другим путем. В описываемое нами время в Сосногорске не было ни банков, ни ссудных касс, и Густомесов начал давать деньги «под проценты». Нуждающихся всегда довольно, особенно в торговом мире, и эта операция дала Густомесову гораздо больше, чем даже темное дело со степью, когда он покупал сало и баранов на фальшивые ассигнации. В каких-нибудь пять лет капитал утроился, но именно в этот момент он ослеп и должен был по возможности ликвидировать все дела и жить на проценты. Последнее было не трудно сделать, но несчастье заставило изменить весь образ жизни, и Густомесов переехал с молодой женой в скиты на Увеке.
Всегда подозрительный, здесь он превратился в деспота. Проведя всю молодость в поволожских скитах, Агния Ефимовна опять очутилась за монастырской стеной, но на этот раз со слепым мужем. Она отлично понимала, что это скитское сидение было устроено специально только для нее, чтобы предохранить от какого-нибудь вольного или невольного бабьего греха. И она томилась в скитской неволе год за годом, не видя впереди ничего, кроме того же черничества. До известной степени ее спасала только полученная у раскольничьих мастериц строгая выдержка и привычка покоряться. Но и у этой заживо погребенной за скитской стеной женщины по временам являлась смутная и тяжелая тоска по неиспытанной воле, какой-то большой призрак неосуществимой надежды… Ведь вот тут, сейчас за скитской калиткой уже начиналась жизнь; живые люди любили и ненавидели, радовались и плакали; для них была и весна, и лето, и зеленая мурава, и все то, чем вольная жизнь красна.
С отъездом Егора Иваныча и Капитона Титыча в Сибирь в скиту на Увеке потянулись особенно скучные дни. Вообще скитская жизнь не отличалась весельем, а тут уж совсем было тошно. Агния Ефимовна ходила как в воду опущенная. Она теперь придумала новую манеру держать себя с мужем: сядет куда-нибудь в уголок и молчит хоть докуда.
— Агния!.. — взывал слепой, протягивая руки. — Агнюшка… ангелочек…
Единственным ответом служила гробовая тишина. Слепой начинал волноваться и напрасно старался сдерживать себя. Он вставал и начинал обшаривать свою келью, как тень. Агния Ефимовна не шевелилась и только следила за своим мучителем полными ненависти глазами. Она не шевелилась и тогда, когда эти холодные, дрожавшие руки находили ее, схватывали за плечи и тянули к себе.
— Агнюшка, касаточка, отзовись… Вымолви словечушко!
Молчание.
Яков Трофимыч вдруг закипал бешенством и накидывался на жену, как зверь. Она чувствовала, как эти холодные руки вливались в ее шею и начинали ее душить. Раза два она вырывалась из этих рук вся растерзанная и прибегала к матери Анфусе в самом ужасном виде: волосы распущены, платье разорвано, на шее следы душивших пальцев.
— Милушка, полно вам грешить… — уговаривала честная игуменья, качая седой головой, — Статошное ли это дело, што-бы в обители такое мирское смятение?
— Ох, тошнехонько, матушка! — плакалась Агния. — Не пойду я к своему мучителю — и все тут. В обители ведь мы живем, а он неподобного требует. Как-то цельную ночь в сенках простояла, а он цельную ночь искал меня… Видеть его не мо!у, матушка. Вот как тошно… В пору руки на себя наложить.
— Ах, милушка, какие ты слова говоришь!.. — журила игуменья. — Бог терпеть велел, а ты вот што говоришь-то…
— Было бы для кого терпеть, матушка. Извел он меня, всю душеньку вынул…
Густомесов был для обители находкой, как милостивец и кормилец, и, кроме того, он обещал после смерти оставить скиту половину своего состояния; поэтому честная мать Анфуса употребляла все усилия, чтобы уговорить Агнию и вообще помирить мужа с женой. Было старухе своих скитских дел по горло, а тут еще приходилось идти к Якову Трофимычу и уговаривать его.
— Вот што, милостивец, — говорила игуменья Густомесову, — оставь ты Агнию, не тревожь… Газдоры-то ваши всю обитель смущают. Неподобного требуешь… Забыл, что в обители живешь.
— Задушу я ее, змею! — кричал слепой муж. — Своими руками задушу и отвечать никому не буду…