Территория собственно вод отделена от крестьянской земли деревянной изгородью. У главного въезда воротником стоит слепой парень, который молча кланяется каждому прохожему. На водах парень уже свой человек. Мне нравится в нем известное спокойствие: он не пристает к прохожим, не канючит и принимает милостыню, как должное. Приезжих в лето набирается несколько сот, и если каждый подаст всего один пятачок, то получится изрядная сумма. Слепой парень, видимо, спокоен за свое существование, тем более, что у него в руках призрак некоторой должности — он затворяет ворота, чтобы не пускать в парк жадную деревенскую скотину. Нужно видеть тревогу этого слепого лица, когда со стороны деревни послышится торопливый топот бойких овечьих ног. Овца не корова, так и норовит прорваться через заповедную грань, и слепой ужасно волнуется, когда почувствует приближение вороватой твари. Не стало ей, подлой, травы в поле, так нет, давай пролезу еще в парк… Я иногда разговариваю с слепым человеком, который узнает меня по шагам.
— Да ведь много ходит людей мимо, как же ты узнаешь? — спрашиваю я.
— Приобык, а потом в жару ты один ходишь… Я вот тоже на солнышке-то люблю… во как жарит!..
В описываемый день я еще издали увидел своего знакомца слепого в большой ажитации. Он размахивал руками и громко ругался с каким-то мужиком, который понуро сидел у самых ворот.
— Уйди от греха! — кричал парень и пробовал стащить за руку упрямого мужика, — Мое место… Ишь, выискался тоже, ловчак… Проваливай, говорят…
— А ты не тронь… — как-то равнодушно отвечал мужик, продолжая сидеть. — Жаль тебе места-то, ироду?
— Уйди от греха… Тебе говорят…
Единственной свидетельницей этой сцены была босоногая и белоголовая крестьянская девочка лет семи, которая стояла посреди дороги и с детским любопытством ждала, что будет дальше. Мои шаги заставили воевавшего слепца утихнуть, — нехорошо при постороннем-то барине ругаться. Когда я подошел совсем близко, дело разъяснилось: сидевший мужик также был слепой, следовательно, являлся конкурентом нашему курсовому слепцу. Это была профессиональная ненависть, как бывают профессиональные пороки и добродетели и даже профессиональная честь…
— В чем дело? — спросил я, останавливаясь.
— Гонит, — коротко ответил слепец-чужак. — И что я ему помешал? Слава богу, обоим места хватит и еще даже от нас останется…
— Да ведь я тут который год? — заспорил курсовой. — Я при должности состою… Обыщи себе свое место и сиди. Небось, я не полезу к тебе…
Курсовой слепой отемнел еще в детстве, может быть, он и родился «темным», так что его еще молодое лицо приняло типичный отпечаток неподвижности. Слепец-чужак являлся уже калекой: все лицо у него было обезображено, а вместо глаз оставались какие-то дыры. Но по подвижности этого обезображенного лица можно было предположить, что он таким сделался сравнительно недавно.
— Как же быть в самом-то деле?.. — вслух подумал я.
— Гонит яво, — проговорила девчонка, очевидно, принимавшая сторону чужака, которого и привела.
— А так и будет: сяду и буду сидеть, — равнодушно ответил мужик. — Ежели разобрать, так мне здесь самое настоящее место… Что тебе: один, как перст, а у меня семейство, поди, в деревне-то осталось. Себя воспитывай, да еще ребята… это как по-твоему?
— От себя отемнел, так нечего и жалиться, — уязвил курсовой слепец. — А я урожденный… моей причины никакой не было… Господь нашел.
— И меня господь нашел, — спорил чужак. — Еще как нашел-то!
— Ты недавно ослеп? — спросил я, заинтересованный этим спором.
— А второй год… По своей, значит, вине принял наказание божие, — с покорным равнодушием ответил он. — С земляком мы, значит, домой обращались, с заработков… Идем это к себе в деревню, остается еще верст со сто. Известно, прохарчились, обносились, устали. Я и говорю товарищу-то: «Скажемся бродягами…» Это чтобы за тепло не платить и за харчи. Добрые люди бродяжек даром пропитают… значит, для своей души спасение… Хорошо. Сказались мы бродягами… Попаило нам сразу: тут покормят, там пятачок подадут… А нас уже из совести совсем вышибло! Набрали мы денег да в кабак, да еще с собой полуштоф водки… Приходим таким манером в деревню и уж смело в крайнюю избу: так и так, бродяги. Хозяин видит, что бессовестные, — только бы отвязаться от дорогих гостей. To-се, собрали на стол поесть, а мы полуштоф свой расчали… Поели, выпили и пошли дальше: сыты, пьяны… Только этак отошли мы верстов с пять, а земляк-то и говорит: «Эх, — говорит, — посудину напрасно оставили. Воротимся…» Ну, идем мы это назад к деревне, а там дым столбом: горит деревня-то летним делом. Только мы увидали дым, а навстречу уж мужики бегут… «Вот, — кричат, — поджигатели, бродяги…» Ну, какой тут разговор: пымали нас и давай бить смертным боем… Били-били, проволокли на пожарище и хотели в огонь бросить, да раздумали: кто-то притащил купоросного масла, да купоросным маслом нас и облили… Ну, конечно, мы без памяти стали, а они, мужики-то, на телегу нас да к чужой деревне и подбросили. Тут уж нас обыскали, значит, и по начальству предоставили. В земском лазарете вылечили… А потом мужиков-то, которые нас отемнили купоросным маслом, в суде судили и в Сибирь засудили. А нам разве от этого легче? И наши семьи засиротели, да и у тех тоже… Обязали их будто воспитывать нас, а какое воспитание, когда у самих ничего нет… Вот какое дело, барин!.. За чужую милостыню нас господь нашел…
Вечером, проходя воротами, я опять увидел только одного курсового слепца, а чужака не было.