— Я охарактеризую подсудимого проще и понятнее, чем господин товарищ прокурора, — говорил защитник, — Это законный сын известного строя жизни, известной обстановки и унаследованных привычек — не больше того… Мы все рабы времени, в какое живем, и платим ему тяжелую дань. Если бы на подсудимого надеть мундир господина товарища прокурора, вооружить его уложением о наказаниях и поставить за прокурорский пюпитр, а господина товарища прокурора посадить на скамью подсудимых…
— Господин защитник, вы отклонились в сторону, — остановил адвоката председатель.
— Господа присяжные заседатели, я хотел сказать только то, что понять человека можно не иначе, — как поставив себя на его место, — ловко отпарировал удар г. защитник. — Пусть ваша совесть обвинит среду, обстановку, обстоятельства и привычки, которые подсудимого довели до настоящего положения, а люди— везде люди, и подсудимый не хуже вас с нами… На его месте мы, быть может, сделали бы еще больше зла!..
Эта горячая защита продолжалась битых часа два, так что адвокат начал хрипнуть и несколько раз вытирал вспотевшее лицо платком. «Вот именно…» — мысленно повторял за ним Максим Лукич и смотрел на присяжных заседателей, стараясь прочитать на их лицах свой приговор. Что он им-то сделал?.. И стоит сказать всего два слова: «Нет, не виновен», а что касается «данных», — так уж бог с ними, с этими «данными». Главное, за пустяки судят.
Наконец адвокат кончил. После него говорил что-то товарищ прокурора, потом сделал свое резюме председатель, и наконец предоставлено было последнее слово подсудимому.
— Нет, не виновен… — упавшим голосом проговорил Максим Лукич, хотел еще сказать что-то, но горло точно сдавило что, и он только махнул рукой.
После получасового совещания присяжные заседатели вынесли свой вердикт, и старшина громко прочитал:
— Да, виновен…
Сначала Максим Лукич не понял смысла этих слов, а потом судорожно схватился за решетку и как-то грудью крикнул:
— Господа, да за что же?.. Уж если судить, так… Э, да что тут, впрочем, говорить!..
Рассказ
Осенью, когда от первого инея закисала лиственница, я с винтовкой отправился на кордон при горной речонке Шипиш-ной, чтобы провести несколько дней на одной из лучших охот. Шипишинский кордон поставлен был на полустанке между заводом Галчинским и пристанью Уралкой, куда лето и зиму везли железо и медь. Движение кладей усиливалось зимой, и транспорты останавливались на кормежку на Шипишинском кордоне, где были устроены громадные навесы для лошадей, амбары с овсом и сеновалы. От Шипишинского кордона было ровно двадцать верст и до завода и до пристани, места по реке Шипишной были вообще нетронутые и довольно дикие, а для осенней охоты лучших, кажется, и не придумать. Когда-то здесь был громадный курень, растянувшийся на десять верст, а теперь все поросло громадным смешанным лесом.
Вид на самый кордон открывался с ближайшей горы. Он стоял на луговине, на самом берегу реки, которая вечно шумела по камням, пряталась в осоках и приречной поросли и разливалась тихими заводями, где ее подпирали новые камни. Кругом кордон был обрамлен зеленой стеной куренных березняков: такие березы, высокие, ровные, стройные, как восковые свечи, вырастают только на куренных пожогах.
Собственно кордон состоял из громадной русской избы с громадной русской печью и громадными полатями. Транспорты приходили подвод по сту, и нужно было обогреть где-нибудь всех ямщиков, напоить их и накормить. Транспортные ямщики вообще пользовались плохой репутацией, особенно те, которые ездили и зиму и лето. Летних ямщиков называли почему-то «соловьями», и это название переходило от одного поколения ямщиков к другому, как клеймо самого отпетого народа. В осеннюю распутицу транспортов шло совсем мало, и на кордоне дарили тишина и какая-то мертвая лесная лень. Без просыпу спал подручный кордонщик Пимка, молодой вороватый парень с красной затекшей шеей и припухшими глазами; без просыпу спала кордонная стряпка Настасья, здоровенная бабища, точно сшитая из подошвенной кожи; спали собаки, и только бодрствовал за всех сам кордонщик по прозванию Мизгирь.
Это был тщедушный мужичонка, с сморщенным, маленьким лицом-кулачком и жиденькой бороденкой-мочалкой. Он вечно молчал и вечно что-нибудь промышлял по своему обширному хозяйству. Без дела я его никогда не видал: то он починивал какую-то сбрую, то рубил дрова, то поправлял что-нибудь у избы или на дворе. Он был из числа тех суетливых людей, которые не могут сидеть без дела. Лично мне Мизгирь напоминал трудолюбивого муравья из какой-нибудь басни.
— Ты отчего же подручного не заставляешь работать, а все сам?
— А так… Пусть его отдохнет, — коротко ответит Мизгирь, постукивая топором.
— Почему тебя Мизгирем зовут?
— А ростом не вышел, вот и стал Мизгирь. Еще ребята прозвали, когда мальчонкой был…
Между прочим, на обязанности Мизгиря лежало охранение лесов на десять верст в окружности. Это уже так, между делом, для того, чтобы в заводских отчетах не оставалось пустой графы о лесном кордоне. Эта мудрая заводская экономия, впрочем, ничего не стоила и Мизгирю, потому что оберегать лес было не от кого: кому его нужно в этом глухом медвежьем углу? Но Мизгирь все-таки считал своей обязанностью каждую неделю обходить какой-нибудь участок из своих обширных владений, вероятно, главным образом потому, что любил природу и был поэтом в душе. Среди простого народа таких поэтов достаточное количество, и, вероятно, им обязано происхождение народных песен.