А он так радовался и постоянно бегал в детскую, вызывая покровительственную улыбку Маремьяны Петровны. Когда он в первый раз захотел взять ребенка на руки, акушерка предупредила его:
— Пожалуйста, осторожнее, а то некоторые отцы берут детей за голову…
Да, он был отец и переживал целый ряд еще не испытанных ощущений, начиная с какого-то виноватого чувства перед женой. Ведь она одна своими муками выстрадала его радость, и он пользовался как бы краденым счастьем. По ночам он часто приходил в спальню, чтобы узнать, спит ли жена и не нужно ли ей чего. О, она никогда ничего не просила у него и оставалась такой же и теперь. За время болезни она очень изменилась, и он заметил, что она рада, когда он заходит к ней в комнату. Она встречала и провожала его глазами, улыбаясь печальной улыбкой.
— Все идет отлично… — успокаивал доктор, когда Кекин приставал к нему с теми глупыми вопросами, какие родятся в голове встревоженных людей и ужасно сердят докторов. — Вы, кажется, воображаете, что на всем земном шаре вы единственный отец? Даже в болезнях люди повторяются, как во всем другом.
— Я больше не буду, доктор… — по-школьнически оправдывался Кекин.
А больная все лежала и думала. Старое возвращалось к ней с новой силой. Она чувствовала, что с ней что-то делается, чего не замечают другие и чего не проверить никакими термометрами. Иногда начиналось головокружение, являлась острая боль в спине, а в глазах предметы расплывались в пятна. Однажды, когда она проснулась утром, Маремьяна Петровна посмотрела ей в лицо и встревожилась.
— У вас, голубушка, глаза не хороши… — прошептала она, поднимая уже обе брови.
— Пустяки, это вам так кажется… — оправдывалась больная.
Но эти пустяки оказались серьезнее, чем в первый раз предположила старая акушерка. У Катеньки открывалась родильная горячка… Экстренно приглашенный доктор только покачал головой.
— Что, доктор? — спрашивал Кекин, дожидавшийся в передней.
— Хорошего ничего нет… Кекину показалось, что он ослышался, и он посмотрел на доктора остановившимися глупыми глазами.
— Нужно терпение и… и твердость, — посоветовал доктор, надевая калоши. — Жизнь — плохая шутка.
Кекин в ужасе почувствовал себя несчастнее десяти Марков Аврелиев… В одной России родятся миллионы детей, и неужели она, Катенька, должна умереть? Нет, это глупо, бессмысленно и дико. Его так и тянуло взглянуть на больную, но он боялся идти в спальню, чтобы не выдать себя печальным выражением лица, вздохом, вообще движением. Он чувствовал себя виноватым, как провалившийся из главного предмета на экзамене школьник.
— Вот оно, спокойствие-то, и объяснилось, — шушукала акушерка.
Катенька сама позвала мужа в спальню. Когда он вошел, она лежала вся красная от охватившего ее жара, а потом сейчас же начался пароксизм лихорадки, так что он слышал, как стучали у ней зубы. Боже мой, а давно ли они сидели вдвоем на диване там, в гостиной у Вициных, а она так мило краснела, слушая его! Счастье разваливалось на его глазах, а он мог только смотреть и страдать, молча и глубоко страдать.
— Подойди ближе… — шептала она. — Наклонись.
Она взяла его за голову и долго смотрела ему в глаза, — неужели это тот Кекин, какого она знала раньше? Он ее так любил…
— Ты добрый… хороший… — продолжала она. — Спасибо за все…
— Катя, ты точно… точно прощаешься… зачем?
У ней лицо вдруг сделалось серьезным, и явилось то детское выражение, которое так любил Кекин.
— Я не боюсь смерти… Ты мне скажи, Володя, когда пойдет первый снег.
— Для чего это тебе?
— О, нужно… очень нужно…
Кекин выбежал и долго рыдал в своем кабинете. Это были те бессильные, жалкие слезы, какими плачут только мужчины.
А больная всех спрашивала, когда пойдет первый снег, и ждала этого момента с лихорадочным нетерпением. Даже в бреду, когда она металась на своей кровати, мысль о снеге не покидала ее… Наконец в одно утро показался снег — Маремьяна Петровна даже распахнула занавески, чтобы показать больной, как в воздухе кружились пушистые снежинки. Катенька как-то вдруг успокоилась и затихла, — о, ей еще в первый раз сделалось так легко, точно она сбросила с себя давившую ее тяжесть. В окно врывался какой-то белый свет.
— Позовите мужа… — просила больная.
Он пришел, стараясь не выдать душивших его слез. На этот раз больная не просила его садиться ближе, а несколько времени молчала, точно собираясь с силами. Обведя комнату глазами, она сделала Маремьяне Петровне знак, чтобы та вышла из комнаты.
— Тебе лучше, моя дорогая…
— Да… лучше!
В нем вспыхнула на мгновение какая-то безумная надежда на возможность благополучного исхода: недаром же она так ждала первого снега. Он жаждал чуда, потому что ум отказывался понимать.
— Владимир Евгеньич…
— Я, моя хорошая, здесь… тебе трудно говорить..?
Но она с непонятной для него энергией облокотилась на подушку и заговорила — как его душа жаждала чуда, так ее душа искала исповеди, прощения, покоя. Прежнее спокойствие сменилось страшной тоской.
— Как я жить хочу… — шептала она. — Но все равно: я скоро уйду от тебя совсем… и мне не хотелось бы оставить тебя…
Бросив всякие предисловия, она вдруг высказала ему то, что ее давило камнем. Да, нужно скорее, сейчас все сказать, потому что время не ждет и каждая минута дорога… Ведь она была такая дурная, так ловко обманывала его до последней минуты, но не хочет уносить с собой обмана в могилу. Кекин оторопел, точно его вели на казнь, — такое выражение бывает только у приговоренных к смерти преступников. А она все говорила, припоминая малейшие подробности своей «комбинации».