— Какой тебе хлеб, старому черту? Задарма проедаешься на озере… Рыбу я не ловлю. Ступай, выправляй жалованье с Миловзорова…
— Ты арендатель-то, с тобой ряда была… Вот лопать обносилась, сапоги развалились, то-се… И то кучковские мужики посыпались осенью убить, зачем рыбу препятствую ловить.
— Бродяг хлебом кормишь, старый черт! — ругается Ахметов.
Ильич смолчал: было дело. Да и как не дать бродяжке, когда хуже волка человек придет. Ахметов все знает, прожженная душа… Но сколько ни ругается, а все-таки велит отпустить муки, завалящие сапоги выкинет, одежонку и еще раз обругает. Вот и все жалованье. Пробовал Ильич толкнуться к Миловзорову, но тот так затопал на него ногами, так заорал и еще хотел в кутузку посадить — хуже собаки. Уйти с озера Ильичу было некуда: крестьянская работа не под силу, да и привык он к своему лесному житью. Сам большой, сам меньшой в избушке своей. Конечно, зимой скучно бывает, а пройдет зима, и точно праздник какой откроется. Вспухнет и надуется лед на озере, по лесу пойдут проталинки, выступит вода в низких местах, нальется почка, а потом, когда вскроется лед, пролетит птиця. Много 66 летит по весне с полудня и, стзя зз стаей, отдыхает на Светлом озере. Гуси, лебеди, утки, чайки — стоном стон стоит на воде. Много озер по Зауралью, и весной везде тьма-тьмущая дикой божьей птицы; заходит рыба в воде, начнет икру метать по затонам и мелким речонкам, а в ясные дни по озеру гул идет: рыба мечется. А тут уж первые цветики пошли по лесу, зазеленела травка, пахарь выехал в поле… Все это видит Ильич — видит и радуется, и славит бога: у бога всего много.
Лежал таким образом! Ильич весенней ночью в своей избушке и совсем начал засыпать, как Белка ни с того ни с сего заворчала и брехнула.
— Цыц ты, кривая ерёхта! — обругал ее вслух Ильич. Собака повиляла хвостом и опять брехнула. По лаю Ильич знал, что к избушке человек подходит. Кому бы быть о такую пору? Бродяжки идут по осени — разве заблудился кто? Слез Ильич с печи, вышел из избушки — действительно человек подходит и палочкой помахивает. Выскочила Белка и бросилась навстречу.
— Кто, крещеный? — спросил Ильич, разглядывая темную человеческую фигуру.
— Так, заплутался…
— Ты бы подальше плутал-то, а то возьму орясину…
— Буде, Ильич… ну тебя.
Голос знакомый, и Белка унялась. Только хвостом виляет, тварь — узнала кого-то, подлая.
— Не угадал, что ли? — спрашивает знакомый голос. — Матвей из Кучек.
— Нно-о?!.
Ильич вдруг чего-то испугался и бросился в избу вздувать огня. Матвей вошел за ним, перекрестился в передний угол, сел на лавку к столу и молчит, а Ильич стоит с зажженной лучиной и смотрит на него.
— Откедова путь держишь, Матвей? — спросил наконец старик.
— Издалече будет… Отсюда не видать.
— Пошто мимо деревню-то свою обошел?
— А не рука мне… По волчьему паспорту, значит. Убег я из острогу… К озеру потянуло — вот и пришел поглядеть. Ох, моченьки моей не стало… тошнехонько!
— Ах, Матвей, Матвей…
— Ну ладно. Ежели опасаешься — уйду.
— Да куда уйдешь-то, голова с мозгом?
— А в лес… Небось, места в лесу всем хватит.
— Да ты, поди, поесть хочешь?..
— А не знаю… два дня не едал, пожалуй, отвык. Ну, что Авдотья моя?..
— Ничего, живет… Славная баба.
Поел Матвей и сейчас же заснул, точно его гвоздями приколотили к лавке, а Ильич проворочался до самого света. Вот так гостя господь послал… Да не надумал ли чего Козьи-Рога?.. Пока бродяга спал, Ильич осмотрел снасти и навез рыбы. А Матвей уж встал и смотрит на него с берега, как он в боту по камышам ездит.
— Вот что, Ильич, спасибо тебе на добром слове, а я того… — заговорил Матвей, глядя в сторону. — Не хочу тебя под ответ подводить. Еще начальство присыкнется к тебе, того гляди…
— Перестань… Места не просидишь, а там и уйдешь, когда следовает.
Одежонка на Матвее была плохонькая, на ногах лапти, да и сам он сильно исхудал, пожелтел, оброс диким волосом и поседел. Долго, видно, сердяга, в остроге высидел. Напоил его, накормил Ильич, а спросить про дело не смеет: как бы не обидеть человека. Как раз по напруженному месту попадешь… Матвей ничего не говорил до вечера, а потом уже все обсказал.
— Доходил до самого… — глухо начал он. — До Шмита до этого… В Питере был. Агромаднеющий город…
— Ишь ты, куды махнул!
— Было дело… Сперва-то я в Загорье выправлял дело. Ну, вижу, пользы мало: тот одно скажет, другой — другое… Путают, а дело наше правильное. Ну, я в Питер. Достиг и самого Шмита… Думаю, человек ведь тоже, пожалеет. Целую деревню зорят, а ему что: плюнуть! Все одно земля-то так же пустеет, а вся прижимка от Миловзорова. Ну, и достиг…
— И обсказал?
— Все, как на ладонке выложил… Разве это порядок: у Чудских заводов пятьсот тыщ земли пустует, в орде, может, не один мильонт ее тоже задарма лежит, а тут еще двадцать тыщ у Шмита и тоже зря — Миловзоров, мол, зайцев гоняет. Выискалась, мол, всего-навсего одна деревнюшка, произошла она горбом, опахалась, обсеялась — ну, зачем зорить?.. В жалость хотел его привести: бабы, говорю, ребятенки мллые… Разор, говорю, и вам и нам, ежели мы будем еще дальше тягаться. Все ничего, выслушал, а как я помянул про ак…ну, по этапу меня и предоставили в Загорье, а там в острог. В остроге-то, как своего, приняли: «говорка привели», — кричат рестанты. Конечно, ихнее дело привычное, как присмотрелись, значит, они ко всякому народу и всех ходоков говорками зовут. Цельную зиму я высидел, а как подошла весна, как ударила оттепель, — ну, не вытерпел… Всего-то оставалось с месяц досидеть. Тошно стало… чуть рук на себя не наложил…